Неточные совпадения
Я
знаю:
дам хотят заставить
Читать по-русски. Право, страх!
Могу ли их
себе представить
С «Благонамеренным» в руках!
Я шлюсь на вас, мои поэты;
Не правда ль: милые предметы,
Которым, за свои грехи,
Писали втайне вы стихи,
Которым сердце посвящали,
Не все ли, русским языком
Владея слабо и с трудом,
Его так мило искажали,
И в их устах язык чужой
Не обратился ли в родной?
Что думал он в то время, когда молчал, — может быть, он говорил про
себя: «И ты, однако ж, хорош, не надоело тебе сорок раз повторять одно и то же», — Бог ведает, трудно
знать, что думает дворовый крепостной человек в то время, когда барин ему
дает наставление.
— Не
знаю, как вам
дать, я не взял с
собою денег. Да, вот десять рублей есть.
— Никогда, никогда, Анна Григорьевна! Позвольте мне вам заметить, что я очень хорошо
себя знаю; а разве со стороны каких-нибудь иных
дам, которые играют роль недоступных.
— Пили уже и ели! — сказал Плюшкин. — Да, конечно, хорошего общества человека хоть где
узнаешь: он не ест, а сыт; а как эдакой какой-нибудь воришка, да его сколько ни корми… Ведь вот капитан — приедет: «Дядюшка, говорит,
дайте чего-нибудь поесть!» А я ему такой же дядюшка, как он мне дедушка. У
себя дома есть, верно, нечего, так вот он и шатается! Да, ведь вам нужен реестрик всех этих тунеядцев? Как же, я, как
знал, всех их списал на особую бумажку, чтобы при первой подаче ревизии всех их вычеркнуть.
Но это спокойствие часто признак великой, хотя скрытой силы; полнота и глубина чувств и мыслей не допускает бешеных порывов: душа, страдая и наслаждаясь,
дает во всем
себе строгий отчет и убеждается в том, что так должно; она
знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается своей собственной жизнью, — лелеет и наказывает
себя, как любимого ребенка.
— Да так. Я
дал себе заклятье. Когда я был еще подпоручиком, раз,
знаете, мы подгуляли между
собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышли перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович
узнал: не
дай господи, как он рассердился! чуть-чуть не отдал под суд. Оно и точно: другой раз целый год живешь, никого не видишь, да как тут еще водка — пропадший человек!
Полицейские были довольны, что
узнали, кто раздавленный. Раскольников назвал и
себя,
дал свой адрес и всеми силами, как будто дело шло о родном отце, уговаривал перенести поскорее бесчувственного Мармеладова в его квартиру.
Сам он, совершенно неумышленно, отчасти, причиной убийства был, но только отчасти, и как
узнал про то, что он убийцам
дал повод, затосковал, задурманился, стало ему представляться, повихнулся совсем, да и уверил сам
себя, что он-то и есть убийца!
Не
знаю. А меня так разбирает дрожь,
И при одной я мысли трушу,
Что Павел Афанасьич раз
Когда-нибудь поймает нас,
Разгонит, проклянёт!.. Да что? открыть ли душу?
Я в Софье Павловне не вижу ничего
Завидного.
Дай бог ей век прожить богато,
Любила Чацкого когда-то,
Меня разлюбит, как его.
Мой ангельчик, желал бы вполовину
К ней то же чувствовать, что чувствую к тебе;
Да нет, как ни твержу
себе,
Готовлюсь нежным быть, а свижусь — и простыну.
Вы слышали от отцов и дедов, в какой чести у всех была земля наша: и грекам
дала знать себя, и с Царьграда брала червонцы, и города были пышные, и храмы, и князья, князья русского рода, свои князья, а не католические недоверки.
Я сроду никого не только не кусала,
Но так гнушаюсь зла,
Что жало у
себя я вырвать бы
дала,
Когда б я
знала,
Что жить могу без жала...
Как там отец его, дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое,
зная, что есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него на столе, а белье его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не
узнает, как это сделается, не
даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
— Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю
себе могилу и оплакиваю
себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все
знаю, все понимаю, но силы и воли нет.
Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно будет!
Он молчал. Ему хотелось бы опять как-нибудь стороной
дать ей понять, что тайная прелесть отношений их исчезла, что его тяготит эта сосредоточенность, которою она окружила
себя, как облаком, будто ушла в
себя, и он не
знает, как ему быть, как держать
себя с ней.
— Что ж это я в самом деле? — сказал он вслух с досадой, — надо совесть
знать: пора за дело!
Дай только волю
себе, так и…
Буллу свою начинает он жалобою на диавола, который куколь сеет во пшенице, и говорит: «
Узнав, что посредством сказанного искусства многие книги и сочинения, в разных частях света, наипаче в Кельне, Майнце, Триере, Магдебурге напечатанные, содержат в
себе разные заблуждения, учения пагубные, христианскому закону враждебные, и ныне еще в некоторых местах печатаются, желая без отлагательства предварить сей ненавистной язве, всем и каждому сказанного искусства печатникам и к ним принадлежащим и всем, кто в печатном деле обращается в помянутых областях, под наказанием проклятия и денежныя пени, определяемой и взыскиваемой почтенными братиями нашими, Кельнским, Майнцким, Триерским и Магдебургским архиепископами или их наместниками в областях, их, в пользу апостольской камеры, апостольскою властию наистрожайше запрещаем, чтобы не дерзали книг, сочинений или писаний печатать или отдавать в печать без доклада вышесказанным архиепископам или наместникам и без их особливого и точного безденежно испрошенного дозволения; их же совесть обременяем, да прежде, нежели
дадут таковое дозволение, назначенное к печатанию прилежно рассмотрят или чрез ученых и православных велят рассмотреть и да прилежно пекутся, чтобы не было печатано противного вере православной, безбожное и соблазн производящего».
Но княгиня не понимала его чувств и объясняла его неохоту думать и говорить про это легкомыслием и равнодушием, а потому не
давала ему покоя. Она поручала Степану Аркадьичу посмотреть квартиру и теперь подозвала к
себе Левина. — Я ничего не
знаю, княгиня. Делайте, как хотите, — говорил он.
Он
знал, что между им и ею не может и не должно быть тайн, и потому он решил, что так должно; но он не
дал себе отчета о том, как это может подействовать, он не перенесся в нее.
Левин уже привык теперь смело говорить свою мысль, не
давая себе труда облекать ее в точные слова; он
знал, что жена в такие любовные минуты, как теперь, поймет, что он хочет сказать, с намека, и она поняла его.
— Разве вы не
знаете, что вы для меня вся жизнь; но спокойствия я не
знаю и не могу вам
дать. Всего
себя, любовь… да. Я не могу думать о вас и о
себе отдельно. Вы и я для меня одно. И я не вижу впереди возможности спокойствия ни для
себя, ни для вас. Я вижу возможность отчаяния, несчастия… или я вижу возможность счастья, какого счастья!.. Разве оно не возможно? — прибавил он одними губами; но она слышала.
Васенька Весловский, ее муж и даже Свияжский и много людей, которых она
знала, никогда не думали об этом и верили на слово тому, что всякий порядочный хозяин желает
дать почувствовать своим гостям, именно, что всё, что так хорошо у него устроено, не стоило ему, хозяину, никакого труда, а сделалось само
собой.
— Кто это идет? — сказал вдруг Вронский, указывая на шедших навстречу двух
дам. — Может быть,
знают нас, — и он поспешно направился, увлекая ее за
собою, на боковую дорожку.
«Да вот и эта
дама и другие тоже очень взволнованы; это очень натурально», сказал
себе Алексей Александрович. Он хотел не смотреть на нее, но взгляд его невольно притягивался к ней. Он опять вглядывался в это лицо, стараясь не читать того, что так ясно было на нем написано, и против воли своей с ужасом читал на нем то, чего он не хотел
знать.
— Ну, — раздвоились: крестьянская, скажем, партия, рабочая партия, так! А которая же из них возьмет на
себя защиту интересов нации, культуры, государственные интересы? У нас имперское великороссийское дело интеллигенцией не понято, и не заметно у нее желания понять это. Нет, нам необходима третья партия, которая
дала бы стране единоглавие, так сказать. А то,
знаете, все орлы, но домашней птицы — нет.
— Французы, вероятно, думают, что мы женаты и поссорились, — сказала Марина брезгливо, фруктовым ножом расшвыривая франки сдачи по тарелке; не взяв ни одного из них, она не кивнула головой на тихое «Мерси, мадам!» и низкий поклон гарсона. — Я не в ладу, не в ладу сама с
собой, — продолжала она, взяв Клима под руку и выходя из ресторана. — Но,
знаешь, перепрыгнуть вот так, сразу, из страны, где вешают, в страну, откуда вешателям
дают деньги и где пляшут…
— Любопытна слишком. Ей все надо
знать — судоходство, лесоводство. Книжница. Книги портят женщин. Зимою я познакомился с водевильной актрисой, а она вдруг спрашивает: насколько зависим Ибсен от Ницше? Да черт их
знает, кто от кого зависит! Я — от дураков. Мне на днях губернатор сказал, что я компрометирую
себя,
давая работу политическим поднадзорным. Я говорю ему: Превосходительство! Они относятся к работе честно! А он: разве, говорит, у нас, в России, нет уже честных людей неопороченных?
Г-жа Простакова.
Дай мне сроку хотя на три дни. (В сторону.) Я
дала бы
себя знать…
— Да говорят, что с тобою сладить трудновато; нечего сказать:
дал ты
себя знать.
Но прежде надо зайти на Батан,
дать знать шкуне, чтоб она не ждала фрегата там, а шла бы далее, к северу. Мы все лавировали к Батану; ветер воет во всю мочь, так что я у
себя не мог спать: затворишься — душно, отворишь вполовину дверь — шумит как в лесу.
Африканское солнце, хотя и зимнее,
дало знать себя.
Потом все европейские консулы, и американский тоже,
дали знать Таутаю, чтоб он снял свой лагерь и перенес на другую сторону. Теперь около осажденного города и европейского квартала все чисто. Но европейцы уже не считают
себя в безопасности: они ходят не иначе как кучами и вооруженные. Купцы в своих конторах сидят за бюро, а подле лежит заряженный револьвер. Бог
знает, чем это все кончится.
На последнее полномочные сказали, что
дадут знать о салюте за день до своего приезда. Но адмирал решил, не дожидаясь ответа о том, примут ли они салют
себе, салютовать своему флагу, как только наши катера отвалят от фрегата. То-то будет переполох у них! Все остальное будет по-прежнему, то есть суда расцветятся флагами, люди станут по реям и — так далее.
Я видел наконец японских
дам: те же юбки, как и у мужчин, закрывающие горло кофты, только не бритая голова, и у тех, которые попорядочнее, сзади булавка поддерживает косу. Все они смуглянки, и куда нехороши
собой! Говорят, они нескромно ведут
себя — не
знаю, не видал и не хочу чернить репутации японских женщин. Их нынче много ездит около фрегата: все некрасивые, чернозубые; большею частью смотрят смело и смеются; а те из них, которые получше
собой и понаряднее одеты, прикрываются веером.
Адмирал хотел отдать визит напакианскому губернатору, но он у
себя принять не мог, а
дал знать, что примет, если угодно, в правительственном доме. Он отговаривался тем, что у них частные сношения с иностранцами запрещены. Этим же объясняется, почему не хотел принять нас и нагасакский губернатор иначе как в казенном доме.
Правительство
знает это, но, по крайней памяти, боится, что христианская вера вредна для их законов и властей. Пусть бы оно решило теперь, что это вздор и что необходимо опять сдружиться с чужестранцами. Да как? Кто начнет и предложит? Члены верховного совета? — Сиогун велит им распороть
себе брюхо. Сиогун? — Верховный совет предложит ему уступить место другому. Микадо не предложит, а если бы и вздумал, так сиогун не сошьет ему нового халата и
даст два дня сряду обедать на одной и той же посуде.
«Не любит она меня, — думал про
себя, повеся голову, кузнец. — Ей все игрушки; а я стою перед нею как дурак и очей не свожу с нее. И все бы стоял перед нею, и век бы не сводил с нее очей! Чудная девка! чего бы я не
дал, чтобы
узнать, что у нее на сердце, кого она любит! Но нет, ей и нужды нет ни до кого. Она любуется сама
собою; мучит меня, бедного; а я за грустью не вижу света; а я ее так люблю, как ни один человек на свете не любил и не будет никогда любить».
— Извольте-с, это дело должно объясниться и еще много к тому времени впереди, но пока рассудите: у нас, может быть, десятки свидетельств о том, что вы именно сами распространяли и даже кричали везде о трех тысячах, истраченных вами, о трех, а не о полутора, да и теперь, при появлении вчерашних денег, тоже многим успели
дать знать, что денег опять привезли с
собою три тысячи…
«А может быть, падучая была настоящая. Больной вдруг очнулся, услыхал крик, вышел» — ну и что же? Посмотрел да и сказал
себе:
дай пойду убью барина? А почему он
узнал, что тут было, что тут происходило, ведь он до сих пор лежал в беспамятстве? А впрочем, господа, есть предел и фантазиям.
Он не
знал, для чего обнимал ее, он не
давал себе отчета, почему ему так неудержимо хотелось целовать ее, целовать ее всю, но он целовал ее плача, рыдая и обливая своими слезами, и исступленно клялся любить ее, любить во веки веков.
И, наконец, уже прокутив эту предпоследнюю сотню, посмотрел бы на последнюю и сказал бы
себе: „А ведь и впрямь не стоит относить одну сотню —
давай и ту прокучу!“ Вот как бы поступил настоящий Дмитрий Карамазов, какого мы
знаем!
— Это я непременно исполню! — вскричал Федор Павлович, ужасно обрадовавшись приглашению, — непременно. И
знаете, мы все
дали слово вести
себя здесь порядочно… А вы, Петр Александрович, пожалуете?
У меня в К-ской губернии адвокат есть знакомый-с, с детства приятель-с, передавали мне чрез верного человека, что если приеду, то он мне у
себя на конторе место письмоводителя будто бы даст-с, так ведь, кто его
знает, может, и
даст…
—
Знаешь ты, что надо дорогу
давать. Что ямщик, так уж никому и дороги не
дать, дави, дескать, я еду! Нет, ямщик, не дави! Нельзя давить человека, нельзя людям жизнь портить; а коли испортил жизнь — наказуй
себя… если только испортил, если только загубил кому жизнь — казни
себя и уйди.
С своей стороны и она все шесть недель потом как у нас в городе прожила — ни словечком о
себе знать не
дала.
И без того уж
знаю, что царствия небесного в полноте не достигну (ибо не двинулась же по слову моему гора, значит, не очень-то вере моей там верят, и не очень уж большая награда меня на том свете ждет), для чего же я еще сверх того и безо всякой уже пользы кожу с
себя дам содрать?
Пришедшим слепым нищим он
дал рубль, на чай людям он роздал 15 рублей, и когда Сюзетка, болонка Софьи Ивановны, при нем ободрала
себе в кровь ногу, то он, вызвавшись сделать ей перевязку, ни минуты не задумавшись, разорвал свой батистовый с каемочками платок (Софья Ивановна
знала, что такие платки стоят не меньше 15 рублей дюжина) и сделал из него бинты для Сюзетки.
Барыня эта,
узнав про положение Масловой, ищущей места,
дала ей свой адрес и пригласила к
себе.
То и дело просит у бабушки чего-нибудь: холста, коленкору, сахару, чаю, мыла. Девкам
дает старые платья, велит держать
себя чисто. К слепому старику носит чего-нибудь лакомого поесть или
даст немного денег.
Знает всех баб, даже рабятишек по именам, последним покупает башмаки, шьет рубашонки и крестит почти всех новорожденных.
Райский
знал и это и не лукавил даже перед
собой, а хотел только утомить чем-нибудь невыносимую боль, то есть не вдруг удаляться от этих мест и не класть сразу непреодолимой
дали между ею и
собою, чтобы не вдруг оборвался этот нерв, которым он так связан был и с живой, полной прелести, стройной и нежной фигурой Веры, и с воплотившимся в ней его идеалом, живущим в ее образе вопреки таинственности ее поступков, вопреки его подозрениям в ее страсти к кому-то, вопреки, наконец, его грубым предположениям в ее женской распущенности, в ее отношениях… к Тушину, в котором он более всех подозревал ее героя.